Александра Клюшина

Фагот

«Исаев бережно вскрыл свою черепную коробку, аккуратно вынул мозг и позволил ему мирно парить где-то в полуметре от привычно вышагивающего тела»... Довольно неаппетитное начало для рассказа, если б я написал такой рассказ.

Собственно говоря, это я проделал такую привычную, но блистательную операцию, абстрагируясь от своего «я», и дал возможность своему сознанию хотя бы на время отдохнуть от бренности, а бренности этой самой шлепать на автопилоте по знакомому ей маршруту.

Вечер хорош. Морозец. Люблю морозец без ветра. Хотя, спрашивается, на кой черт сознанию этот морозец? Эти синеющие в сумерках дома, звезды, маленькие домашние солнышки, которые люди назвали именем вождя и затолкали в стеклянные колбы? Вот бежит собачка. Симпатичная собачка, вся в шерсти как монах в штанах. И какое мне дело до этой собачки, что я к ней прицепился?..

Странное будоражащее ощущение цельности и раздвоенности одновременно, но дело не в странности. Некая отстраненность от себя самого позволяла потом полнее ощутить слияние. И даже не в этом дело…

Я задумчиво разглядывал сверху сутулую долговязую фигуру, от которой по снегу тащилась еще более тощая черная тень и одновременно ощущал как подпрыгивает у меня хохолок на давно не стриженой макушке. Вот оно, первое воспоминание о вчерашнем дурацком конфликте с редактором. Вчера вообще все было из рук вон плохо. Бывают такие дни, когда с утра все валится от какой-то мелочи как костяшки домино, чувствуешь себя полным идиотом, не умеющим контролировать ситуацию. Ну и отчитали взрослого мужика как мальчишку. Мало того, что забыл, не позвонил, подвел, а статья не идет, не ползет, не бежит, так еще и постричься не может по-человечески, великовозрастный тинэйджер фигов, жвачку тебе в зубы. Раздавил окурок в пепельнице, смазал почти отсутствующим взглядом, который ясно давал понять, что еще чуть-чуть, и сам ты будешь отсутствовать напрочь и навсегда. Да, конечно, писака я аховый – пишется то, за что не платят, а за что делают вид, что платят, пишется, как назло, со скрипом, только из-за фотографий и держат. Но фотограф тут и штатный имеется, дядя солидный, тертый, при случае проглотит и не поморщится. Виртуален ты, Исаев-Штирлиц, как компьютерная игра... пнуть бы эту собачку в меховых штанах. Исаева передернуло от самого себя и он мягким волевым усилием толкнул свое сознание к ближайшему световому пятну, розовому от красного абажура, в чью-то кухню на третьем этаже. Слава Богу, это-то я пока умею...

Они долго смотрели друг другу в глаза, без выражения, неотрывно, и пальцы их были сплетены, и руки протянулись через стол, лежали на белой скатерти среди белых чашек и всяких безделушек, и безнадежно было что-то говорить, потому что их намотало на колеса любви, и молчание стало вечным, и дорожки слез на ее щеках давно высохли сами по себе, без утешения, и ей уже не надо было никакого утешения, а его сердце, давно оплавленный бесформенный ком боли и долга, уже не билось, и только этот взгляд неподвижных глаз, погруженных друг в друга, делал их одним целым, и тысячи лживых, умудренных, надуманных, нежных и жестоких слов опадали белым пеплом, сгорая от прикосновения к их неподвижным плечам...

Я задохнулся вечерним синим морозцем, проклиная себя за свои эксперименты, за свой ненужный и неприменимый дар, который я безуспешно пытался в себе как-либо изничтожить, а он стрелял и стрелял в меня без предупреждения. И Аленка однажды выстрелила без предупреждения – прямо одним махом выжгла во мне дыру – она сказала: «Когда человек плачет, смотря фильм «Бейб» или душа его замирает от вида простой рязанской мадонны в скверике, где она присела покормить ребенка, это здорово, потому что это сродни катарсису, и не все так умеют, но это длится мгновение, а ты попробуй хоть одного человечка сделать счастливым на всю жизнь, состоящую из долгих-долгих дней».

И посмотрела своими серыми глазищами как высверками бластера. Ого, она еще не так умеет, моя Аленка. И попадает точно в цель. И смотрит, будто совсем добивает. И скорее всего, отлично сознает, что причиняет боль. А когда она сравнила меня с энергетическим вампиром... Нет, я понимаю, но всему же должен быть предел!

Сознание с упорством нудной осенней мухи лезло обратно в череп, и Исаев отогнал его как нудную осеннюю муху...

С такой высоты город казался сине-золотым макетом, хрупким и беззащитным, а космос давил сверху как многотонное чудовище, как неотвратимо приближающееся брюхо равнодушного стального пресса. Руки сами собой распахнулись крыльями – защитить, принять на себя хотя бы часть этой тяжести... «Ты заботишься о судьбах мира, но не видишь под носом живых частностей».

Шлеп! Она несправедлива...

Года полтора назад я любил фотографировать Аленку. Каждого человека можно снять так, что получится ангел, черт или прожженный циник – все зависит от освещения, всяческих химических хитростей, и, как ни странно, от любви. Разумеется, не только от любви между мужчиной и женщиной – от любви к искусству, елки-палки! А у Аленки такие глаза...

Тогда я с ней только-только познакомился на одной из полубогемных полупьянок-полутусовок. Она рисовала птиц. Разных птиц – от воробышков до тех, которым еще никто не придумал имен. Птицы ели и пили, грустили и торжествовали, и заполняли пространство, и были этим пространством, и сама Аленка была, видимо, немного птицей. На мои попытки ухаживания она ответила так: «Ты слышал притчу о джинне на исходе третьего тысячелетия?.. Знать надо персидскую классику. Запаковал могучий Сулейман ибн Дауд одного джинна в бутылку да и выбросил в море. И сказал заточенный джинн: «Пусть меня освободит кто-нибудь, будь то женщина, мужчина или ребенок, и я стану вечным рабом этого человека». Прошла тысяча лет, но ничья рука не сорвала с горлышка бутылки печать Сулеймана. «Пусть меня освободит кто-нибудь, – сказал могучий джинн, – и я исполню три любых желания этого человека». Прошла вторая тысяча лет, но по-прежнему никто не услышал его зова. И сказал разгневанный джинн: «Пусть меня освободит кто-либо – мужчина, женщина или ребенок – и, клянусь Сулейманом ибн Даудом, я убью этого человека!» Берегись, Исаев, эта притча про меня».

Вокруг гомонили, пили, смеялись, кто-то целовался, играл джаз, а глаза Аленки были трезвые и грустные...

На следующий день я пригласил всех к себе с ответным дружественным визитом и сделал ее портрет, который потом даже премию завоевал на одной из моих фотовыставок, но не в этом суть. Это был портрет монахини-схимницы в контрастных черно-белых тонах. Черного было больше. Темный, надвинутый на брови платок, плотно сжатые губы, стиснутые словно не в мольбе, а в борьбе ладони под самым подбородком, еле заметный наклон головы, отчего взгляд получился исподлобья, непокорный, вольный, бунтарский, – тени, тени, тени, и молочно-белые отсветы, и мягкие переходы света, и неожиданные, пронзительные блики... За такой взгляд могли во время оно и на костре сжечь... А потом пошла череда фотопортретов – Аленка Задумчивая, Аленка Хохочущая, Аленка-Среди-Толпы, Глаза Аленки... Я просто был ненасытен. А кроме того, хотел бы я видеть мужчину, который, услышав от женщины этот призыв: «Берегись!», сиганет в кусты. Ну уж, дудки.

А где-то месяца через три открылась Аленкина выставка, и я делал снимки, толкаясь среди прочей репортерской и киношной братии, и Аленка казалась такой потерянной среди всей этой толпы… К ней подходили друзья и бывшие педагоги из художки, к ней приставали с микрофонами, и она успевала улыбаться и отвечать сразу всем, но так зябко куталась в тоненькую дырчатую шаль несмотря на раннюю и душную майскую жару, и незаметно морщилась, словно у нее болели зубы, а тут еще к ней прилип с совершенно неприкрытым флиртом и двумя стаканчиками шампанского элегантный и наглый как танк редактор из не буду говорить какой газеты – его все в городе знают – что я не выдержал. Решительно оттер его в сторону под предлогом взятия интервью, и я его даже взял, и оно вскоре даже появилось в печати вместе со снимками – маленькая, стриженная почти под ежик, тоненькая девушка в длинном струящемся платье без рукавов, грациозно и беззащитно обхватившая худенькие плечи тонкими руками, а вокруг ее волшебные картины с волшебными птицами…

А потом я отобрал ее у всей этой толпы, хотя она и продолжала разговаривать и смеяться чуть ли не со всеми одновременно, но я знал, что она уже не с ними, а только со мной, а потом она и в самом деле была только со мной, и в ее огромной двухкомнатной квартире, оставшейся от бабушки, можно было заблудиться, и мы блуждали там, но всякий раз находились, и текли дни, и она сказала: «Не отдавай меня никому, Исаев», – так серьезно сказала, как только она умеет, а мне бы это и в голову не пришло – как это отдать, кому отдать – но я додумался через какое-то время ляпнуть: «А может быть, твой джинн из притчи был женщиной?». На месте Аленки я бы съездил мне по морде, но она только сверкнула своими серыми звездами и возразила: «Да нет, просто он был не уверен в счете. В бутылке темно и тесно, немудрено и обсчитаться на пяток-другой сотен лет».



Полный текст повести Александры Клюшиной «Фагот» вы можете скачать в «Библиотеке» нашего сайта



© Александра Клюшина, 2009.

© Оформление Stella Libra, 2009, 2010.